Слушай, приятель, а насчет коллекции ты врешь, — погладив Сан Саныча по щеке, категорично заявил пришедший в себя Мармышников. — Ты мне мозги не пудри, уже не тот завод. С такими вещами не шутят. Это тебе не сало, а рок. Врешь ты все!
Усмири гордыню, Сан Саныч, — вещал низким голосом Станиславский, помахивая, как кадилом, трубкой Боброва. — Если высоко взлететь, то могут не заметить. Ты, как фиалка рядом с дерьмом, работаешь на дешевом контрасте. Или ты нас не уважаешь, или просто врешь.
Кто рвет? Я рву… то есть вру? — взвизгнул Нильский, поддерживаемый Мармышниковым. — Слышишь, Петя, он сказал, что я вру.
Я не Петя, но я с ним согласен, — сказал металлист, подмигивая братве нетрезвым глазом.
Что ты понимаешь в искусстве? — крикнул Нильский и махнул в сторону Мармышникова сушеной воблой, задев при этом Костю.
Его надо оштрафовать за издевательство над животными! — закричал диким голосом Станиславский. — Он ударил меня живой рыбой!
Только не надо ля-ля. Она соленая, — сказал Нильский, уставившись на рыбу. Та моргнула ему глазом. Сан Саныч понял, что больше ему пить нельзя.
Ах, так! Дайте мне деньги на такси и ждите, — шатаясь на нетвердых ногах, провозгласил обидевшийся Сан Саныч.
Через час Нильский вынимал из потрепанного картонного ящика дорогие реликвии. Здесь был клочок пожелтевшего письма без конверта, написанного левой рукой Пола, и старые носки Жоры, казалось, еще хранившие запах Ринго Стара; три струны с гитары Леннона и несколько подписанных фотографий; две футболки с автографами и шотландский рожок; две пары темных очков совершенно устаревшего покроя и пожелтевшая зубная щетка; чехол для гитары, клетчатый плед и макет электрогитары; расческа и пара зажигалок; дилетантские рисунки и зубная паста со сроком годности до 1962 года. Все вещи принадлежали великим ливерпульцам. А на раскладном ноже было выгравировано: 1960 г.
Вещи были оставлены под слово Боброва для того, чтобы в течение трех дней все могли прийти, посмотреть, потрогать и понюхать.
Сам Мэтр, потешавшийся над молодой публикой, взял пару вещей на экспертизу. Каково же было его удивление, когда анализ бумаги, тряпья и зубной пасты показал их принадлежность к началу шестидесятых. Хотя это ни о чем еще не говорило, но с этого дня в сознании музыкантов произошел перелом.
Сигналом к началу распродажи послужил поступок юного музбомондовца с длинным не запоминающимся именем. Вследствие какой-то сложной системы взаиморасчетов, Мармышников перевел долг Нильского на юного музыканта. Когда последний вошел в очередной виток финансовых трудностей и предъявил Нильскому счет, тот, сославшись на полное отсутствие денег, предложил продать одну из вещей коллекции. Молодой музыкант принял под расчет трусы Леннона, исполненные в виде английского флага. На следующий день остальные кредиторы навалились на Сан Саныча. Нильский категорически заявил, что не будет продавать вещи задаром, и поднял цены. Прощаясь с каждой реликвией, Нильский рыдал, как над могилой бабушки. Его плач был безупречен. Кредиторам пришлось доплатить, но они были рады, что хоть как-то вернули часть своих денег. Когда счастливыми обладателями реликвий стали с пяток бомондовцев, то остальных охватило чувство утраченной возможности. На Нильского посыпались заманчивые предложения, но он неожиданно стал непреклонен и прекратил распродажу. Ажиотаж подскочил еще больше. Вещей было мало, и ставки росли на глазах. И тогда Остап дал добро на резкую распродажу. Расценки были сложены, и товар выставлен. Нильский, несмотря на то, что никак не мог выйти из глубокого запоя, крепко держал цену.
Вся коллекция была разметена в течение одного дня. Мармышникову, не успевшему вовремя занять денег, не досталось уже ничего, но Нильский, как своему любимцу, подарил ему заныканные очки Ринго Стара.
В этот вечер…
Когда бармен подошел к Жоре и, извинившись, ласково сообщил, что заведение не может закрыться только из-за него одного, на часах уже было три часа ночи. Расплатившись по счету и отвалив царские чаевые, Жора двинулся в сторону выхода, сомневаясь, сможет ли найти его без посторонней помощи. Вежливый официант, посчитав чаевые, любезно подхватил его под руку и помог добраться до двери. На улице лил дождь, лужи отсвечивали мертвым и мокрым светом редких фонарей.
Что это за мерзкий запах? — спросил он.
Это свежий воздух, — вежливо ответил швейцар.
Сырость, стоящая в воздухе плотной стеной, пахла землей и машинным маслом.
«Ох, и набрался же я», — подумал Жора, чувствуя, что раскачивается в створе двери, как маятник в колоколе. Легкая тошнота подступила к горлу и вышла вместе с омерзительной отрыжкой. «Надо поймать такси», — подумал он и навел резкость на темноту, нещадно поливаемую холодным, чуть серебрящимся в свете вывески дождем. Прямо перед ним в пяти шагах стоял автомобиль, едва различимый за плотной стеной низвергающейся воды. Подняв воротник, он вихляющими скачками, которые в трезвом виде назывались бы бегом, по-женски раскидывая ноги, преодолел расстояние до машины и даже умудрился не упасть на повороте, огибая ее, чтобы добраться до пассажирской двери. Плюхнувшись на сидение, он почувствовал очередной позыв тошноты и, закрыв глаза, сквозь стиснутые зубы процедил:
На Москалевку, шеф. Двойной тариф.
Откинув голову на подголовник сидения, он минуту пытался выбраться из тягучих волн головокружения. Тошнота начала отпускать, машина не двигалась.
Чего не едем, начальник? — спросил Жора, собираясь открыть глаза.
Машина без единого рывка, как железнодорожный пассажирский состав, бесшумно тронулась с места. Сделав неловкое движение локтем, он задел кнопку двери, и та с мягким щелчком заперла замки. Осторожно, чтобы движущаяся картинка за окном не вызвала очередной волны дурноты, он открыл правый глаз. Мимо него со скоростью пешехода проплывал желтый фонарь закрытого киоска.